СЕСТРА МИЛОСЕРДИЯ
Душанбе, 9 февраля. (НИАТ «Ховар», Олег Соболев). — Самый дорогой на свете человек — конечно, мама. Моя мама была человеком трудной судьбы, но я всегда вспоминаю её со счастливым лицом, с деловым настроем, с готовностью немедленно выполнить любое нужное дело. Она никогда не занималась спортом, но научила меня кататься на коньках, ходить на лыжах, ездить на велосипеде и поддержала мои первые шаги в настоящий спорт. Помню, когда я был 9-классником, изящный и загорелый, перед зеркалом демонстрировал сам себе накаченные мускулы. Как-то мама тихонько подошла, обняла меня и, положив голову на мою грудь, произнесла: «Ух, ты, мой «Геркулес». Возможно, сыграла свою роль наследственность, но в трудный для Родины час, как моя мама, Мария Андреевна Соболева, так и я, добровольно 17-летними ушли на фронт, она — в Первую мировою войну, а я — в Великую Отечественную. Попасть на фронт ей, маленькой девочке, было нелегко. Она рассказывала, что пришлось прибавить себе возраст, чтобы приняли на Петербургские курсы сестёр милосердия. В детстве я часто расспрашивал её о войне и хорошо запомнил, что оказалась она в передовых частях, попадала под обстрел, вытаскивала с поля боя раненных и заслужила у солдат прозвище «Чёрный ангелочек». Чёрный потому, что из под белой косынки у неё всегда вылезали чёрные шелковые кудряшки волос, а под чёрными «шнурочками» бровей сверкали тёмно-карие глаза. С фронта она принесла воспоминание о том, как её спасали во время газовой атаки со стороны немцев и многолетнюю боль в кистях рук, пострадавших от обморожения. В 1923 году Мария Волкова вышла замуж за отставного начальника пулемётной команды Георгиевского кавалера Дмитрия Георгиевича Соболева, оказавшегося в мирное время первоклассным слесарем. Семьёй из трёх человек мы счастливо жили до 1941 года, на зарплату слесаря и медицинской сестры. Хвалить наш Петергоф, город дворцов и фонтанов, думаю, не надо, он известен всему миру, как творение Петра 1, основанного в честь победы над шведами в 1709 году. И вот, нападение гитлеровской Германии. Я, уже боец истребительного батальона, сентябрьским вечером забегаю домой. Мы сидим с отцом за кухонным столом, мама подаёт нам ужин, а сама всё время стоит лицом к плите. Мы видим, как трясутся её плечи. Наконец у неё вырывается крик: — Нет, если его убьют, этого не вынесу? — Мамочка, что ты, — сказал я, вскакивая из-за стола, — кто меня убьёт? Если все так будут говорить, кто же пойдёт воевать… Это было последнее наше свидание, разлука продолжалась до 1946 года. О том, что было с мамой, я попросил её написать мне в письмах. И пусть отрывок из них прочтёт читатель, потому что у мамы я обнаружил настоящий писательский талант: «…Олег, я немного рассказу тебе о войне. Ты ведь знаешь, что самым горьким переживанием было то, что не знали, где ты, жив ли. 22 сентября 1941 года заведующая райздравотделом доверила мне ценности из больничного оборудования и поручила всё отвезти в Ораниенбаум. Утром шофёр подал машину, мы всё погрузили и поехали. Ораниенбаум бомбили фашисты, и председатель горисполкома не принял наш груз, а сказал: «Везите в совхоз «Дубки». По дороге туда я увидела солдат и спросила, нет ли там ребят из школы Веденеева — хотела найти тебя. Но ничего не добилась. Солдаты кричали: «Угоняйте скорее машину!». Наконец доехали до совхоза, сгрузили всё имущество, а потом вернулись в Петергоф. На следующее утро я пошла на склад райздравотдела. Там я подошла к окну и вдруг вижу, немцы едут на мотоциклах с автоматами по дороге от парка Александрии к Большому дворцу. Я быстро вышла из кабинета и наткнулась на группу наших солдат. Они потребовали открыть кабинет. Я спросила: «Что вы тут будете делать?». Говорят, немцев из окон бить. Я открыла и ушла домой, а назавтра Петергоф заняли немцы. Дня 3 мы с Димой были вместе. Потом немецкая комендатура вывесила приказ, чтобы все жители от 14 до 60 лет оставили Петергоф, иначе — расстрел. И вот тут мы расстались с твоим папой: я была оставлена в больнице, а ему пришлось уйти. Обещал беречь себя, и во что бы ни стало узнать, где ты. Под Стрельной, говорили, было много раненых, но в больницу, где я работала, привезли только одного. Он был без сознания и почему-то лежал на скамейке в ванной комнате. Я вошла туда за кислородной подушкой и увидела его. Только пощупала пульс, как вошёл немец и закричал: «Вег (прочь), зольдат должен умирать!». Потом в первой палате эти изверги поставили лошадей, а 27 больных велели убрать. И немец встал у входа и говорит: «Лешак будет здесь спать!». 6 октября к больнице привезли на лошади трёх наших раненых. Немцы не дали их снять, и я перевязывала на телеге. Два фашиста стояли и не позволяли ничего спросить. Я узнала только, что они из Кронштадта и ранили их в Нижнем парке. Оттуда дня 3 слышалась большая стрельба. Этих солдат сразу увезли к зданию учебного тира, где время от времени раздавались автоматные очереди. Видно, там фашисты допрашивали и расстреливали пленных. На следующий день я решилась пойти к одной медсестре, которая жила недалеко от вокзала. Её не нашла, я вернулась в ужасе. Возле вокзала я увидела привязанного проволокой к столбу краснофлотца. Он был в рваной тельняшке и брюках, без обуви. Голова окровавлена. На грудь повешена фанера с надписью «Матрос-партизан. Казнён 7 октября». Наверное, сильно боялись наших моряков фашисты, потому что в тот же день я прочла такое объявление: «К русскому населению Петергофа. Тому, кто укрывает или будет укрывать матросов — расстрел…». Вскоре нашу больницу немцы перевезли в посёлок Володарского. В посёлке мы заняли какое-то общежитие. Сестёр было мало и приходилось каждый день работать допоздна, на отдых почти не оставалось времени. Когда мы выезжали из Петергофа, на многих улицах горели дома, дымились развалины, было много воронок от мин и снарядов. Я особенно жалела детей, которых тоже грузили на машины, и был многоголосый плач. Поехали сиротинки, где их родители? Выехали на Ропшинское шоссе. По одной стороне его я увидела виселицы и на каждой по 3-4 повешенных. Это молодые, похоже, школьники, может быть 9-10 классов. Ветер крутил их волоски. Мы прочли надпись — «Комсомольцы-партизаны». Я плакала. В машине сидел конвойный: «Кто сказит, где партизан, будет караш». Ох, как мне было тяжело! На крыше нашей больницы немцы положили громадный красный крест, а по бокам здания поставили пушки. Били по Ленинграду, маскируясь таким образом. Покоя от этих немецких батарей не было никому. Однажды близко от больницы стали падать снаряды — наши били по фашистской батарее. Главный врач Либавский приказал перейти в другое помещение. Стали переносить больных — взрослых и детей. Сил ни у кого нет: все голодные — одна баланда, да и той по полстакана давали. Умирали многие. Я забежала в детскую палату, взяла в обе руки двух маленьких ребят и с ними пошла. А ребята так мне впились пальчиками костлявыми в шею, что у меня синячки мелкие сидели долго. Ну, вот. Перебрались мы. Плохо нас кормят, силы в руках нет, а работать надо. И больные голодные, и дети — им, также как и нам, дают по 60 граммов хлеба в сутки. Я каждый день заходила в детскую, хотя работала в приёмном покое. А как зайду, то целый день у меня в горле стоит ком. Захотелось мне узнать про тех двух малышек, которых я спасла при обстреле. Зашла в детскую, а дети все сидят, сгорбившись на кроватях, — ротики у них стали большие, — и все кричат. Я пошла искать главного врача. И только я вышла, вижу, он пробирается по снегу мимо. Я кричу: «Доктор, подойдите сюда, пожалуйста!». Он остановился, «В чём дело, сестра? Говорите, не пройду, снег глубокий». Я опять: «Глеб Модестович, прошу вас подойти!». Всё же он подошёл. Я тогда и говорю: «Вы слышите эти звуки? Это плачут дети! Вы можете поговорить с немцами, чтобы получать детям молоко, они кричат от голода день и ночь. Хорошо, вы своих детей эвакуировали, а эти гибнут. Ведь все видят, что сами-то вы неплохо питаетесь!». «Хорошо, я поговорю», — И ушёл. На другой день ребятам дали по стакану молока. Но их с каждым днём оставалось всё меньше. Из 35 осталось 16. В больницу нередко подкидывали детей с записями: «Умоляю принять мою Леночку, Колю или Витю!». Матери уходили менять свои вещи на продукты, да так и не возвращались. В одном доме, недалеко от нас немцы поместили вывезенных ими из Петергофа ребят-детдомовцев. Было их около 200. Дом, где их поместили, двухэтажный, деревянный. Зимней ночью там возник пожар. Никакой тревоги не было объявлено. По ночам никому выходить не разрешалось под страхом расстрела — кругом ходили патрули. А немцы не стали тушить пожар, и дом сгорел вместе с детьми! Однажды днём я сидела в амбулатории. Заготовляла материал для перевязок. В это время к больнице подъехала машина. Вошёл немецкий офицер и потребовал главного врача. Я посмотрела на него с ненавистью, а он спрашивает по-русски: «Что хотят сказать мне эти глаза?». Мне так хотелось ответить: «Жаль, что нет таких слов, от которых бы вы сдохли!». Он подошёл и повторил свой вопрос. Я говорю: «Наверное жалеет ваша семья, что вас нет». Он отошёл. Тут появился Либавский. Немец говорит ему: «Кто может осмотреть троих девочек, чисты ли. Я хочу отправить их в кабаре для немецких офицеров. «Осмотрите», — кивнул мне Либавский и с офицером вышел. Я осталась с девчонками. В деревне Знаменка их немцы взяли из какого-то подвала. Все трое — бывшие ученицы Петергофской школы имени Ленина. Они плакали и просили отпустить их. Я говорю: «Куда вы пойдёте. Вас же опять поймают? Они из 8 класса, переведены в девятый. Мы, говорят, проберёмся к партизанам. Я их отпустила. Машина всё стояла. Шофёр-немец сидел в кабине. Я вылила в стакан последний спирт, понесла ему и предложила, бите, шнапс, холодно. Он взял, выпил. А девчонки тем временем убегали дворами. Мне они обещали сидеть до ночи в разбитом сараюшке. Меня трясёт. Сейчас придёт расправа. Но, думаю, всё равно. Пусть я одна погибну. Ведь у меня уже всё потеряно: где сын — неизвестно. Мужа тоже нет. Вот приходит офицер и Глеб Модестович, немец пьян, кричит: «Где мои девчонки?». Я говорю, в машине, как вы приказали. Он пошёл к машине, а их там нет. Открыл кабину и начал избивать шофёра, разбил ему в кровь физиономию. Идёт обратно, навёл на меня браунинг и вплотную подошёл. Я думаю, вот и конец моим мучениям. Но Либавский схватил его за руку и что-то начал говорить на немецком языке. После мне сказал, когда немец ушёл: «Вы что, хотите, чтобы меня повесили?» Я говорю: «Они вас не тронут, вы всегда договоритесь». Он перевёл меня в палатные сёстры, где работать было труднее. Перед самым Новым годом меня неизвестными судьбами нашёл Дима. Мы сидели в хозяйском домике с лучиной, и вдруг вошёл тощий, сгорбившийся человек. Лицо заросло седой щетиной. Я сначала не могла понять, кто это и что ему надо. Но когда он протянул руки и тихо позвал меня, я чуть не потеряла сознание. Муж! Нашёлся! Дима убедил меня пробираться в его родную деревню Каложицы. Мы надеялись найти там его сестру Марию Георгиевну и, если возможно, поселиться у неё». Из более поздних рассказов мамы я узнал, что 100 неимоверно трудных километров до деревни Каложицы чуть не кончились трагедией. Отец потерял сознание от болей в желудке. Спасла его жительница маленькой деревушки, которая трое суток отпаивала его настоями трав и даже давала молока. Но вот и Каложицы. Первая весть — Мария Георгиевна умерла, а её дом занят немецкими солдатами. Приютили добрые люди, но ненадолго. Весной 1942 года оккупанты начали очищать от населения всю Ленинградскую область, а населённые пункты сжигать. Так Мария и Дмитрий Соболевы оказались в Латвии, где были проданы местным жителям в качестве рабочей силы. После многих запросов, которые я посылал из действующей армии в Москву, наконец, нашёлся их адрес — Латвия, Екабпилский уезд, хутор Лабскалнас. Их спасали золотые руки. Мама помогала больным, а папа выполнял любые работы — клеил из камер калоши, чинил велосипеды и примуса, шил кепки, ремонтировал обувь и всякую домашнюю утварь. С приходом советских войск, адрес родителей изменился. Они получили большую комнату в деревянном бараке, на окраине маленького городка Весите. Здесь я их и нашёл летом 1946 года, когда из Германии приехал в отпуск. Узкоколейная железная дорога через лес уже ночью привела меня на окраину Весите. Военная привычка ориентироваться в любой местности помогла быстро найти двухэтажный барак. Скрипучая лестница на второй этаж, широченная одностворчатая дверь из досок. Стучу. За дверью осторожные шаги и мамин голосок: «Кто там?» При звуке этого голоса, чемодан выпал у меня из рук: «Мама, это я». А за дверью возглас: «Дима, Аличка приехал!». Встречу словами не опишешь. Они бодрые, суетятся, накрывая на стол, папа ставит бутылочку… Как же вы побелели, думаю я, сколько же видели ваши глаза… Да, видели, а вот свой родной дом в Петергофе ни им, ни мне уже не довелось увидеть, город сожгли и разрушили немцы. Прошли годы, я уже работал в городе Куйбышеве (ныне Самара) и там мы пережили новую эпопею, по напряжению равную военным действиям, которая была связана с переездом и получением квартиры. В 1952 году военкомат вновь определил меня в армию и с тех пор я живу в Таджикистане. После смерти отца сюда переехала и мама. Она дожила до 89-ти лет и душа её оставалась такой же ангельской, как в молодости, она была добра и заботлива, радовалась внукам. Радовалась таджикским фруктам и винограду, которые очень любила.










О ПОГОДЕ: сегодня в Душанбе небольшая облачность, без осадков, днем до 39 градусов тепла
11 августа в Исполнительном органе государственной власти района Рудаки состоится пресс-конференция
История Акжан привлекла внимание пользователей социальных сетей
Укрепление правовой основы для сплочённости, совместное движение по пути общего процветания
ЕАБР впервые получил кредитный рейтинг Ag от гонконгского агентства CCXAP со стабильным прогнозом
О ПОГОДЕ: сегодня в Таджикистане переменная облачность, без осадков
Опыт хозяйства «Алишер» доказывает возможность рационального использования земли
«Ганджи Пяндж» имеет возможность принимать и перерабатывать до 20 тысяч тонн хлопка в год
Францию накроет пятая волна жары за лето
О ПОГОДЕ: сегодня в Таджикистане переменная облачность, в горных районах местами кратковременный дождь
Дети из Таджикистана представили свои работы в Международном конкурсе «Расскажи миру о своей Родине»
В Согде произвели промышленную продукцию на 20,5 млрд сомони






